Не прозвучавший выстрел

Разгадка чеховских пауз предъявлена в венгерской постановке "Иванова" с иронией и изяществом. Главный герой пьесы оказался не жертвой эпохи, а ее излишне чувствительным для прожиточного минимума камертоном


ФОТО: szinhaz.hu



Театр Наций завершил растянутый на сезон , организованный к 120-летию первой постановки. Выстрел, звучащий в конце пьесы, финальным аккордом фестиваля не стал: у Иванова в интерпретации венгерского режиссера Тамаша Ашера (спектакль будапештского Театра им. Катоны показывался два вечера на сцене Театра им. Пушкина) витальной силы не хватило даже на то, чтобы нажать на курок. Просто, когда концентрация пустоты в двух сообщающихся сосудах - внутри и вовне Иванова - достигла равновесия, жизнь естественно и почти безболезненно из него вышла, и тело тяжело повалилось на пол.

О поле стоит сказать отдельно: он пыльный (сценография Жолта Кхелла). Стены, разделенные напополам бледно-желтой краской, заметно грязные - с пятнами, разводами и прочими приметами запустения. Место действия вообще сооружено с восхитительной абстрактностью конкретности. Легко угадываются приметы и детали социалистической действительности 1960 - 1970-х, но к точно определимому помещению пространство не сводимо, являясь ловкой метафорой "навязчиво бессобытийной" эпохи, как называют ее историки. Перед зрителями предстает некая заброшенная постройка общественного предназначения: то ли склад рабочей столовой, то ли подвал провинциального дома культуры, то ли холл санатория. Снаружи слышится какая-то мелодия, звук дрели и долгие гудки телефона. Здесь устраивают Сашины именины, готовят свадьбу (с привязанными к потолку искусственными цветами, плотными белыми х/б скатертями и сервизом в горошек), а в ночи здесь мечется в гнетущей бессоннице Иванов (Эрнё Фекете). Апофеозом всей нелепости жизнедеятельности героя становится сцена, в которой он, будучи в одной майке, садится на клавиши фортепьяно, извлекая из него довольно гадкий звук, и задумчиво произносит при этом предписанную автором реплику: "Стыдно, стыдно".

Эстетика 1960-х кажется поначалу занятной, но ничем толком не объяснимой стилизаций. Кепи, короткие яркие платьица, крупные клипсы - поверх "Иванова" словно разыгрывается самостоятельная, не пересекающаяся с содержанием пьесы история. Боркин (Эрвин Надь) в ней - стиляга-балагур, Бабакина (Аги Сиртеш) - шикующая эмансипе, граф Шабельский - загостившийся дальний родственник, ходящий по дому в порванном, выцветшем полосатом халате. Все проясняется на именинах Саши (Адел Йордан): в этой долгой, продуманной до мельчайших подробностей мизансцене скука воплощается жирно и буквально. Старики слушают переносной радиоприемник и режутся в карты, барышни с начесанными волосами и зевающие юноши, понуро поглядывая друг на друга, растягивают на часы чашку остывшего чая, хозяин равнодушно напивается, хозяйка прикидывает, на чем еще можно сэкономить. Перспектива праздника, дня, а заодно и жизни, истончается и ухает в никуда - в скуку, в пустоту, в натужные смешки и неостроумные шутки. Ключевым словом во всей этой ситуации будет, пожалуй, "застой" - именно оно большим шрифтом пропечатано в подтексте спектакля. Возможно, конец 1960-х - начало 1970-х несколько затруднительно разграничить по одежде, однако эйфорию стройки и безнадежность замороженного долгостроя не спутаешь.

Разгадка чеховских пауз, манящих режиссеров поколение за поколением, предъявлена в этой постановке с иронией и изяществом. Паузы - это "затвердевшее", застоявшееся время, лишенное ностальгии по прошлому и не испытывающее никакой эйфории по поводу своего будущего. Иванов в этом смысле оказался не жертвой эпохи, а ее излишне чувствительным для прожиточного минимума камертоном. Его смерть в финале принципиально ничем не отличается от летаргического чтения книги в первой сцене, только теперь вместо того, чтобы быть скорее живым, чем мертвым, он скорее мертв, чем жив. И тоже - никакой перспективы.

Выбор читателей